Текучее стекло, стекающий кристалл
стеклянного дождя, прозрачный лист и лед.
Какой калейдоскоп любви перелистал
костер, который вмерз в оконный переплет?
Вы, тайны, – близнецы. Ваш зыбкий монолит
касаньем рассекли мои трава и сон…
Я вас люблю. Я весь… Я до краев налит
свинцовой мукой, но – я все же невесом.
Зарвавшейся земли отчаянный рывок
окаменел, взметнув гранитный жар и бред.
На этой высоте, сверкая, изнемог,
сам от себя устав, слепящий белый цвет.
На эту высоту мы смотрим лишь вприщур.
Ведь эта высота – не только бред и жар.
Она– для королевств, что каждый трубадур,
отвергнутый в любви, себе воображал.
Неумолимый снег слезинки не прольет.
Скули у ног его! Он жаждет свысока,
чтоб вымерзли дотла и обратились в лед
все, кто горел в огне зыбучего песка.
Проходи.
Проходи. Роса
тяжким заступом пала ниц.
Нынче радовались голоса
перелетных ночных птиц.
Взмахом каменного крыла
трепет явственного сметен.
Станет тень и твоя тепла,
словно этот сентябрьский клен.
Взвившись вихрем, сущего суть
обнажила и жар, и раж.
Вот и вывел меня Путь
на Раскрестье моих Жажд.
О корявый кремень руд
сколько душу себе ни рань,
притирает живой корунд
ко светящейся грани грань.
Ускользаем, не прекословь,
под грибным дождем, побратим…
Взрыв в реторте твоей, любовь,
был и вправду неотвратим.
Кайло канючило: «Рой!»
«Коли!» – подначивал нож.
Мол, память мне всю смой.
Хаос мой, мол, стреножь.
Все, кто мне как родной,
все, кто меня клял,
сгорбились надо мной,
глядя мне прямо в кляп.
Шорох моих шагов –
в зимней траве дней.
Выше она врагов.
Памяти – зеленей.
Не будет звезд в зените,
а ветер будет лют,
и скажет ночь: входите,
вот вам и ваш приют.
И мы поймем, что это
в действительности так,
когда остаток света
совсем поглотит мрак.
Мигнет и станет слепо
фонарное стекло….
Ах, боже мой, у неба
лицо белым-бело!
Земля тепла, и милость
нам явлена в корнях,
в которых отразилась
любовь моя и крах.
Когда костьми в земле нащупал лето
я сквозь осколки своего лица
и твоего – то все-таки все это,
любовь, еще не значило конца.
Врасплох захваченные странной новью,
мы под ногами ощутили дно,
где все, что было некогда любовью,
как будто бы и не пресечено.
Гнездилось, трепетало и звучало
умолкшее, и сумеречный миг
плыл в бесконечность, где опять начало
венчало путь, упершийся в тупик.
Ворсинки шерсти – щупальцами спрута,
но смерть не прорастала напоказ,
и два зрачка, мерцая в недрах смуты,
в самих себе соединили нас.
А счастье не сбывалось, ибо следом
о нас живых за нами шла молва.
Наперекор всем радостям и бедам –
нагая вытоптанная трава.
Ты – мое головокруженье
столько лет у судьбы на сгибе,
что любви нашей не остудит,
не погубит и наша гибель.
Не смогло нанести урона
даже то нам, что лезло в щели,
ядом медленным приручая
к исчезаньям и возвращеньям.
Как за ставнями из самшита,
монолитом горного кряжа
наше краткое совершенство,
чрезвычайное счастье наше.
Счастье – ты, на меня однажды
осужденная на столетья.
Наши тайны поймут друг друга,
только их не постигнет третий.
И любой отголосок боли –
изнутри ли, извне ли, свыше ль –
в теле нашего единенья
постепенно обрящет нишу.
И любая полоска света
в нашем облаке сыщет сердце,
разорвет его и вернет нам,
ставши нашим единоверцем.
Говорю, как чувствую: счастье.
Эти горы и эти ставни
я терпеньем преодолею,
когда завтра уже не станет.
Рудокопы невнятной речи,
не дает вам покоя мой
каждый жест, и вы каждый вечер
все воюете с немотой.
Вам неймется и в стужу злую,
и от солнца медовых сот,
и когда я ее целую
в непорочно безмолвный рот.
Странно зреют во мгле и брезжат
звуки тьмы, не срываясь с уст:
на мучительном побережье
шевелится невнятный куст.
Лжет рассвет, городам несущий
четко вызубренный пароль.
Все, что явственно, то не суще:
шерстью чувствую эту боль.