Раздуты жадно ноздри… Пружинит сонно шея.
Мерцает зелень взгляда, горчащего полынью…
Под рыжим шелком шерсти на солнцепеке млея,
верблюды мерят шагом Нубийскую пустыню.
Внезапно, вскинув морду и поведя глазами,
размеренную поступь прервал двугорбый лоцман. Текло в плавильне неба крутым расплавом пламя,
но он учуял струи подземного колодца.
Надгробьем над горбами – плита из лазурита,
в глаза навек запала тоска песка и сини,
как будто им открыли растресканные плиты
заветный иероглиф загадочной пустыни.
Когда ж в ковры кочевий легла прохлада мрака
и закатилось солнце за выжженные дали,
под ликом черной девы, под чернью зодиака
они пошли, ступая, как призраки печали.
О побратимы скорби! Покачивались мерно их выи, словно пальмы под ветром… И казалось,
что их угрюмый облик сплели во мгле химеры,
и сфинкс вдохнул им в очи предвечную усталость.
И Пирамиды, тайно влюбленные в унынье,
глядели, удивленно приникнув к горизонту,
как на хребте верблюжьем угрюмо брел в пустыне
в живое мясо вросший их треугольный контур.
Пыльцою золоченой молекулы бархана
порхали над шагами двугорбого провидца
и покрывалом, тоньше, чем пелена фонтана,
на раскаленной шерсти спешили притвориться.
Тоску всех одиночеств и траур всех печалей,
всю жажду и всю муку погибших караванов, –
все это до слезинки его глаза впитали,
в отчаянье пустыни, в песчаный омут канув.
Ни мирный шелест мирры, ни бархатные дали,
ни пальма, на барханы пролившаяся тенью,
не радуют скитальца… У короля печали
глаза больны тоскою, и нет ей исцеленья.
Пригубьте взор их горький, флейтисты Византии,
шлифующие дактиль под перезвоны в звеньях
цепей… Лишь он расскажет о муках летаргии
вселенной, изнемогшей без жаркой крови в венах!
Бродячие поэты, печальники пустыни
идут под грузом глыбы священного Искусства.
Повенчанные с Пальмой избранники Унынья,
лишь вы уймете жажду несбыточного чувства.
Когда сжигает жажда, что толку в мощной длани?
Тогда бессилен сильный и незаносчив гордый;
один поэт – оазис в песчаном океане:
пожар он гасит кровью из собственной аорты.
Они прошли и скрылись за полосой тумана,
обдав меня дыханьем животворящей муки,
и не осталось даже следа от каравана
в зыбучих дюнах серой, сводящей скулы скуки.
И все же отыщу я два голубых колодца
с водою родниковой – глаза единоверца,
и взгляд его скорбящий живой струей прольется
мне на сухие губы и в жаждущее сердце.
И если в то мгновенье свершившегося чуда
меня увидит житель глухослепого мира, то он, наверно, скажет, что повстречал верблюда,
глядящего в озера из чистого сапфира.
На колокольню пугливая стая
села, сложивши усталые крылья.
Сверху закатный костер, угасая,
сыпал золу позолоченной пылью.
Капали краски у Мага с палитры,
густо слоясь в фиолетовой дали;
ветер, с лилового неба пролитый,
скручивал их в голубые спирали.
Эти неслыханно белые птицы
разбередили мне память, врываясь
в душу, в которой им не поселиться,
провозгласив позабытую радость.
Черные очи, росинки печали,
в белой оправе, как символ контраста;
красные клювы собой увенчали
шеи, отлитые из алебастра.
Шея вливается в пенное устье
в профиль повернутого силуэта,
выгнутого иероглифом грусти
или конвульсией белого цвета.
Вылеплен из белизны баснословной,
напоминает застывшее пламя
аист, мерцающий в сумраке, словно
греза, поднявшая снежное знамя.
Если же рядом почудится злое,
взмоет он, клювом пространство тараня,
будто бы лук с розоватой стрелою
в небе натянут невидимой дланью.
В плесках астрального блеска не тая,
светит печаль непонятная, где бы
ни пролетала усталая стая,
пьяная от полуночного неба.
Сегодня – белый вечер. Сегодня – белый ветер
с морозным воркованьем стеклянных голубей.
И смятена холодной метели добродетель
девичьим смехом. Эхом, звенящим все слышней.
Сегодня – белый вечер. Сегодня нет на свете,
на целом белом свете печалей и скорбей.
Пусть мирозданье в душу звездой Полярной светит,
но все равно созвездье девичьих глаз светлей.
Сегодня белый вечер. И в полночь каравеллы
из лепестков лимона поднимут парус белый,
озвучив снежной песней дремотный сонм светил!
Сложив покорно крылья, готовые разбиться,
летят из поднебесья светящиеся птицы,
и хлещет белый ливень пургою снежных крыл.
(фрагмент)
В кипенье тонких кружев и в пене пеньюара,
волнующе мерцавшей сквозь сумрак будуара,
на бархатно-багровой софе она лежала,
держа в руке, прозрачней точеного кристалла,
изящный томик горьких его стихотворений
в тисненом переплете из лондонской шагрени.
Изнеженные пальцы красавицы в печали
голландскую бумагу задумчиво ласкали,
где серебро виньеток и золото обреза
принадлежали кисти, достойной Апеллеса,
где в иней четких линий и в тайнопись узоров
причудливые грезы преобразил хризограф.
Там прописная буква над красною строкою
подкрадывалась к строчным серебряной змеею
и вензели заглавий улитками свивали
виток к витку тугие, блестящие спирали.
Над рыцарской поэмой висел, прямей отвеса,
клинок – со львицей вместо обычного эфеса
и с лезвием в насечке, где оживали мифы
в бойницах грузных башен и в грозном теле грифа.
Там рассекали профиль готической сеньоры
готической ограды чугунные узоры,
там подлинные страсти и нежные капризы –
любовь желанной Эльзы и пылкость Элоизы –
живописались в метрах, изысканных на диво:
то гибких, словно ветви колышущейся ивы,
то ясных, будто голос воды в речной излуке, –
когда в прозрачной мысли ни тени смутной муки…
Там жизнь взахлеб рыдала, а смерть вовсю смеялась
и обрекала сердце на скуку и усталость,
и проходили дивных видений вереницы:
мелькала тень Киприды с лицом отроковицы,
не знающей мужчины, надменно-одинокой,
как девственная пена над суетой потока;
и вороненый локон пламенноокой русской,
и кисти над холстами в ее ладони узкой,
которая когда-то срывала в стылой зале
соцветия созвучий с певучего рояля,
а те летели в окна, как вспугнутая стая,
теряясь в лунном ветре и в черном свете тая…
Бывает, в сумраке вечернем
подступит к горлу тишина,
но напряженная округа
под стать пружине взведена.
Сосредоточенно предметы
прощальный впитывают свет,
и над часовней врезан в небо
последней птицы силуэт.
А сумрак в ожиданье мрака
сожмет в упругую спираль
печаль, пронзившую навылет
меланхолическую даль.
Как будто окоем вечерний,
готовясь встретить темноту,
в сосуд пространства нагнетает
всю боль свою и доброту.
И в эту пору приобщенья
к почти что зримой тишине
звездой проклюнется внезапно
такой же вечер и во мне.
В нем аромат цветов нездешних
струит потусторонний сад
и пахнет детством и весною,
стоявшей жизнь тому назад.
Существование из существительных
Крестины. Школа. Университет. Диплом.
Нужда. Долги. И суд. Скандал – залог успеха.
Кандидатура. Пост. Существенная веха:
вояжи. Лондон. Рим. Париж. И снова дом.
Невеста. Обрученье. Роды. Дочь. Потом –
пеленки. Школа. Свет. Уже жених. Потеха!
Медовый месяц. Ревность. Сцены. Не до смеха.
Внук. Школа. Университет. Опять диплом.
Вдруг – старость. Немощи. Бессонница. Облатки.
Пилюли. Капли. Мази. Слепота. Припадки.
И– одиночество. И – ни души окрест.
Удар. Могила. Плач. Поминки. Даже пресса.
Улыбки. Смех. Прогулка до собора. Месса.
Могильная плита. Крапива. Точка. Крест.